Александр I. Самодержавный республиканец (2 стр.)

Тема

Ближайшие последствия, так пугавшие европейцев, — это не только ужасы террора 1793 года, хотя данные ужасы и сыграли в оценке событий во Франции весьма важную роль. Не менее страшен для современников оказался обман их тайных и явных надежд на поступательно-прогрессивное развитие стран и народов континента. Эти надежды не были беспочвенны, ведь на глазах людей конца XVIII — начала XIX века революционная перестройка гражданских отношений внутренне преобразовала Францию, объединила ее население в единую нацию. Революционная идеология представляла себе Европу освобожденной от традиционных режимов и процветающей в силу установившегося братства народов. Однако красивые мечты остались только мечтами.

На деле же космополитические порывы Французской революции быстро выродились во французский национализм, справедливые революционные войны — в ряд обычных завоеваний, «братство народов» — в подчинение завоеванного населения французскому господству. К тому же республиканские ценности оказались легко и быстро растоптаны Наполеоном, превратившим Францию в империю под скипетром новой династии. Однако обаяние иллюзий эпохи Просвещения было настолько стойким, что по-прежнему рождало мечты о возможности возврата в новых исторических условиях к «просвещенному абсолютизму», носители которого учли бы опыт революционных событий. При этом у здравомыслящих людей историческая оправданность социальных преобразований 1789–1793 годов сомнений не вызывала, в штыки воспринимались только те методы, при помощи которых эти социальные преобразования были завоеваны. Иными словами, по всей Европе начались судорожные поиски «розы без шипов», возможности проведения необходимых перемен без гражданской розни и самоубийственного террора. В эти поиски активно вмешивался «человеческий фактор», точнее — сумасшедшая эпопея одного человека, Наполеона Бонапарта.

«Наполеон, — писал П. А. Вяземский, — приучал людей к исполинским явлениям, к решительным и всеразрушающим последствиям. «Всё или ничего» — вот девиз настоящего. Умеренность не нашего поля ягода»{8}. Французская революция, помимо прочего, открыла эру благородных и не очень благородных честолюбцев. Старый абсолютизм Габсбургов, Романовых, Бурбонов не давал в полной мере развиться этому чувству. Государи так высоко стояли над народом, что им и в голову не приходило искать популярности у подданных. Что же до генералов и министров, то они больше заботились о монаршей милости, чем о завоевании народной любви. Революционная же эпоха, выведшая на сцену массы, породила культ героев, а с ним и проблему снискания популярности вождей в глазах этих самых масс. Выпрошенные чины, титулы, звания уступали место признанным согражданами таланту и дарованию. С тех пор не столько знаки отличия, сколько овации и рукоплескания толпы сделались мечтой честолюбцев.

В иные, не такие переломные, годы фигура, подобная Бонапарту, не имела ни одного шанса возникнуть. Стоит согласиться с французским историком Ж. Ленотром, который отмечал: «Если бы это не происходило в эпоху, когда всё было необычным и странным, когда потрясены были все устои жизни, невозможно было бы понять, каким образом человек… не имеющий никакого общественного положения… мог достигнуть такой известности»{9}.

Юношество всех стран бредило карьерой отчаянного корсиканца. Не оставила она равнодушной и героя нашей книги Александра I. Он был захвачен эпопеей нового Цезаря и жаждал такой же известности. В его глазах Наполеон выглядел то героем, бесстрашно защищавшим завоевания революции, то человеком, предавшим ее идеалы и по личным мотивам бросившим Европу в вихрь военных потрясений. Раскрывая двойственность фигуры Бонапарта, А. С. Пушкин охарактеризовал ее блестящей формулой: «Мятежной вольности наследник и убийца», — в которой родовое единство Бонапарта и революции подчеркнуто в той же степени, сколь и их трагическая несовместимость. Как бы то ни было, фигура французского генерала, а затем и императора сделалась знаковой для своего времени.

«Для человека конца XVIII в., — отмечал Ю. М. Лотман, — если можно позволить себе такое обобщение, характерны попытки найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать собственную личность. Такая устремленность и обосновывает многообразие способов поведения»{10}. Она же обосновывает и страх людей того времени: «не состояться», не попасть на скрижали Истории хотя бы одной строкой, ничем не отложиться в памяти потомства. В результате частная жизнь, частная судьба начинала осознаваться в качестве желанной альтернативы тяготам и лишениям государственной и государевой службы. И в этом немалая заслуга не только Французской революции в целом, но и, в частности, Наполеона.

Таким образом, царствование Александра I пришлось на переломную эпоху, когда христианское отношение к идее легитимности монархической власти в Европе переживало серьезную проверку на прочность, а неизбежность предстоящих в будущем изменений феодального облика Европы была осознана просвещенными современниками достаточно быстро. Однако в России поиски исторической альтернативы ужасам революции отличались заметным своеобразием. Оно и понятно. Впервые после длительного и зачастую, по словам В. О. Ключевского, неразборчивого заимствования плодов материальной и духовной культуры Запада «перед российской властью и обществом встал вопрос о критическом отношении к политическим идеям и порядкам, появившимся в ходе революции»{11}.

Опасности на этом пути подстерегали страну на каждом шагу. «Если сей образ правления и мнимого равенства, — предупреждал канцлер А. Р. Воронцов, — хоть тень окоренения во Франции примет, оно будет иметь пагубные последствия и для прочих государств с тою только разностью, что в одном ранее, в другом позже»{12}. Некоторые российские вельможи сделали из событий во Франции практические, но довольно неожиданные выводы — стали на всякий случай обучать своих детей полезным ремеслам. Так, прославленные в будущих сражениях генералы Михаил Семенович Воронцов и Николай Николаевич Раевский достигли заметных успехов в столярном и слесарном деле, а их коллега Алексей Петрович Ермолов научился переплетать книги, причем переплеты его работы не имели себе равных по прочности и изяществу.

Прогрессивная, так сказать, демократическая, часть общества стремилась, по словам будущего декабриста С. Г. Волконского, «поставить Россию в гражданственности на уровень с Европою и содействовать к перерождению ее в соответствии с великими истинами, высказанными в начале Французской революции, но без увлечений, ввергнувших Францию в бездну безначалия»{13}. Основными принципами, отстаиваемыми представителями дворянского авангарда, стали защита свободы личности, незыблемость закона, представительное правление, справедливое решение крестьянского вопроса. Им противостояла хорошо знакомая патримониальная теория консерваторов, которая, в общем-то, продолжала господствовать в обществе. Однако радикалов и их противников роднило желание найти морально безупречные средства достижения поставленных целей и при этом, по выражению советского историка Е. Г. Плимака, «избежать неконтролируемых последствий исторических событий, удержать в повиновении разбушевавшуюся стихию человеческих страстей»{14}.

Объединяло их и то, что общество, в том числе его радикальная часть, до поры отдавало политическую инициативу трону. Решающих шагов ждали, прежде всего, от императора. Дело здесь отнюдь не в раболепии россиян, не в их традиционной надежде на верховную власть, не в признании именно ее единственной реальной политической силой, а, скорее, в понятной растерянности людей перед лицом круговерти событий и проблем. «Мирное сожительство разумного идеала с неразумной действительностью, — писал В. О. Ключевский, — тяжелым камнем легло на ум и совесть образованного русского человека. Мирились с противоречиями, подбором понятий, чувств, вкусов»{15}.

Эта растерянность странным образом сочеталась с твердой уверенностью в неизбежности победы прогресса, в его всесокрушающей поступи. Как бы то ни было, в России начиналась эпоха молодого, проснувшегося, сильного общества, начинавшего осознавать себя, свою историю, свою силу и свои недостатки. Это было ликующее время всеобщей веры в скорое благоденствие отечества, а потому эффект осмысленности, некой предначертанности бытия ставил особую мету на жизни каждого человека. Именно поэтому на рубеже веков и в первой четверти XIX столетия в России было предпринято три попытки отыскать альтернативу Французской революции: Павлом I, Александром I и декабристами.

Павел стремился при помощи всеохватывающей централизации различных сфер жизни российских подданных защитить от революционных идей самодержавие, по его мнению, сохраняющее в стране необходимый порядок. В сфере идеологии он противопоставлял революционным призывам и лозунгам («злому равенству») консервативную рыцарскую утопию («доброе неравенство»), то есть пытался оживить прошлое и с его помощью отыскать решение проблем, рожденных Французской революцией.

Для декабристов абсолютная монархия, крепостное право, сословное деление общества превратились в раздражающий, а главное, опасный для страны анахронизм. Для них полное и скорейшее уничтожение скомпрометировавшего себя в Европе строя становилось насущным требованием времени. Радикалы первой четверти XIX века попытались разгадать «французскую загадку», исключив участие в революционном перевороте народных масс, предусматривая подчинение переустройства России после своей победы жесточайшей диктатуре Временного правительства или здравому смыслу и человеколюбию просвещенного дворянства. В своих надеждах и практических шагах они отнюдь не были оригинальны и в то же время, по сути, оказались необычайно русскими деятелями.

Развитие самобытных идей и самобытных действий в России всегда в той или иной мере испытывало влияние западных идеологий и примеров, принадлежавших качественно иному обществу. Попадая в Россию, они, с одной стороны, стимулировали и направляли ее развитие к уже выработанному за границей идеалу, с другой — не могли не сбивать ее с традиционного хода, хотя и не успевали сбить с него совершенно и бесповоротно. Это одна из причин особой экзотичности русского пути, сочетавшего чужие тенденции и собственные основы, новаторскую постановку проблем и попытки традиционного их решения, что оборачивалось чаще полурешением, а то и вовсе не решением.

Александр I всеми фибрами души, буквально кожей ощущал то, что его время не только в России, но и во всей Европе напоминает кипящий котел, при этом никто не мог предполагать, что именно в нем «сварится». Что касается Российской империи, то было опять-таки неясно, то ли История размышляет, что сделать с этой страной, то ли Россия сама пытается понять, какой ей стать в новых условиях. Прекрасно изучив горький опыт французской монархии, Александр Павлович, конечно, не хотел ему следовать. Российскому наследнику престола, а затем и императору претил путь, проложенный Наполеоном. Не устраивал его и опыт царствований бабки, Екатерины II, и отца, Павла I. Наш герой понимал одно — крепостничество и самодержавие как-то вдруг стали восприниматься в качестве тормоза на пути к прогрессу. Что же он мог предложить своим подданным, на чем остановил свой выбор? Собственно, об этом и пойдет речь в нашей книге.

Ясно одно — рубеж XVIII и XIX столетий ознаменовал собой вступление России в Современность. И это, разумеется, была весьма своеобразная Современность.

Все мы рождаемся милыми, чистыми и непосредственными; поэтому мы должны быть воспитаны, чтобы стать полноценными членами общества.

Двенадцатого декабря 1777 года 201 пушечный залп, прогремевший со стен Петропавловской крепости и из Адмиралтейства, возвестил о рождении первого сына великого князя Павла Петровича и великой княгини Марии Федоровны, долгожданного внука императрицы Екатерины II. Ее библиотекарь поэт Василий Петрович Петров откликнулся на рождение младенца торжественной одой, в которой были строчки:

Сказать что-нибудь о более раннем цветении деревьев в связи с появлением на свет порфирородного младенца весьма трудно, а в остальном Петров, как это часто случается с поэтами, оказался провидцем. Пока же, спустя восемь дней после рождения, ребенка крестили в императорской часовне Зимнего дворца. Крестной матерью мальчика, названного Александром в честь святого покровителя Петербурга Александра Невского, стала сама Екатерина Алексеевна, а крестными отцами (заочно) — австрийский император Иосиф II и прусский король Фридрих II. K моменту рождения первого внука императрице исполнилось 48 лет, и уже 15 из них она занимала российский престол, силой отнятый ею у собственного мужа Петра III, а также, если ориентироваться на российские традиции, у собственного сына Павла.

Екатерина II решительно отобрала Александра у родителей, поскольку изъявила желание сама воспитывать внука, воспитывать так, как ей казалось нужным и правильным (то же самое произойдет и со вторым ее внуком Константином). Павел попытался отстаивать свои отцовские права, но царица якобы ответила ему: «Дети принадлежат не вам, а России». По свидетельству осведомленной современницы событий Елизаветы Петровны Яньковой, слова Екатерины звучали еще более категорично: «Вы свое дело сделали, вы мне родили внука, а воспитывать его предоставьте мне: это касается не вас, а меня»{16}. По поводу того, что императрица безапелляционно отождествляла себя с Россией, удивляться не приходится, поскольку таковы были реалии времени, связывавшие воедино трон и территорию, а также население империи.

Впрочем, дело оказалось не только в желании императрицы позаботиться о будущем страны и проявить свои таланты на ниве педагогики, но и в том недоверии, которое она испытывала к сыну и невестке. «По существу, — пишет историк А. Н. Сахаров, — большая часть жизни Екатерины прошла под… дамокловым мечом сыновьего недовольства и внутреннего сопротивления, что не могло не накладывать печать на всё ее царствование и отношения в семье»{17}. Попутно заметим, что упомянутый исследователем меч — орудие, как известно, обоюдоострое, а потому и Павел, отодвинутый матерью от престола, жил в постоянном страхе, опасаясь ее гнева и опалы. Екатерина уже давно не видела в сыне достойного наследника своих дел, а значит, и престола, поэтому ей легко могла прийти в голову идея отодвинуть его от трона раз и навсегда.

Лишение родителей их законных и безусловных прав в семье Романовых во второй половине XVIII века новостью не являлось. В свое время императрица Елизавета Петровна точно так же забрала к себе Павла у самой Екатерины Алексеевны и ее супруга великого князя Петра Федоровича. Они смогли посмотреть на сына только через 40 дней после его рождения, а за первые полгода жизни младенца виделись с ним всего трижды. Так что наша чадолюбивая бабушка, присвоив себе двух старших внуков, поступила вполне в духе традиций, сложившихся в царствующей фамилии. Впрочем, не будем сгущать краски. Раз или два в неделю Павел с женой приезжали из Гатчины повидаться с сыновьями, приласкать их и порадовать нехитрыми подарками. Правда, виделись они с детьми только в присутствии доверенных лиц императрицы, а то и ее самой. Всё это трудно назвать полноценными семейными отношениями, а уж о воспитании в лоне семьи и вовсе говорить не приходится.

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке