Не белы снега... (2 стр.)

Шрифт
Фон

Она хорошо знала, что было это летом, в июле не то в августе, но по какой-то непонятной причине так вот помнилось, будто зима была кругом и белые снега расстилались вокруг хутора, пламенели на солнце. Плавилась будто целина тонкого наста по сторонам дороги, мелькали кони и башлыки, и все плясало и двоилось в мокрых, залитых слезами глазах Настюшки Долговой. В хуторе все знали, что эти самые казаки выиграли недавно большой бой под Кущевской, а отходили всё же, потому что весь фронт откатывался… Жалко их было, и хотелось каждого обнять, расцеловать, накормить и никуда не выпускать из дому… Такая уж она была в ту пору. Все люди были ей как родня, и не страшилась она ничего, вся летела будто навстречу каждому с душой нараспашку. Мать называла её "круженой", и хоть близкими были слёзы по всякой малой причине, ан и сил некуда было девать. Любила дальнюю ходьбу, да чтобы одной, да полевой дорожкой, посреди пшеницы. А ежели запоют, так вся исходила в голосистой хоровой песне, а пуще - вымокнуть в грозу любила. Бывало, заохают соседки, завизжат девчата от грома, закрестятся старухи, начнут искать крова над головой, а она стянет косынку на плечи, распустит волосы и как оглашённая подальше от крыши… До нитки вымокнуть под гремящим водопадом, хохотать от хлещущих молний - то ли не радость?!

Слёзы застилали ей глаза, а полк всё шёл по улице, притолачивая дорогу, и она крепко держалась обеими руками за плетнёвые колья, чтобы не перепрыгнуть через тот низкий плетень навстречу…

Скуластый казачок с забинтованной наискосок головой, из крайнего ряда, кивнул ей и засмеялся озорно, без всякого уныния - видно, совсем молодой был и тоже любил ещё вымокнуть в грозу, а мокрая, охлюстанная по низу шинель неплохо грела его. А сам на соседнего бородатого старшину оглянулся виновато. Кивнул и проехал, и все.

И стали казаки в хуторе на недельный постой, в хату Долговых набилось их много, добрая полусотня. И те двое, молодой и старый, к ним попали. Мать в тот вечер подоила корову раньше времени - ей, матери, тогда чуть больше сорока было, - а Настюшке велела жарить картошку на большой сковороде.

Бородатый пожилой старшина долго стоял тогда у ворот сарая, неотрывно смотрел, как мать доит корову. Слушал, как поют первые, тугие струи о стенку подойника, как мягко пенят вскипевшие верхи, а сам держался за воротца чёрной огромной ручищей и смолил толстую цигарку, вздыхал. На старинном синем чекмене, туго обтянувшем грудь, серебрился потёртый крестик Георгия, и красно впечаталась в сукно свежая, ещё не потерявшая глянца, звёздочка.

Мать сидела в глубине сарая, спиной к нему, и ничего не видела. Хватко и привычно выдаивала корову, локти не двигались… Потом старшина отлучился куда-то и принёс канистру самогона.

Мать совсем замыкалась. Вычистила заново стекло висячей лампы-"молнии", новую кофточку надела ради чужих людей. Настюшку чуть не загоняла - то в погреб за малосольными огурцами, то на чердак за вяленой рыбкой шемайкой. А когда сели за стол в сумерках, рядом с хмурым старшиной оказался тот, молодой, скуластенький, и заместо бинта у него оставалась чистая, свежая марлевая наклейка повыше брови, как от лёгкого ранения. И по первой выпили все, а потом старшина забрал у молодого гранёный стакан, отставил в сторону и больше не велел в ту посуду наливать. Оказалось: сын…

- Ты у меня гляди, - сказал он парню, а Настюшка все слышала с другого края стола. - Ты - гвардеец Кружилин, а потому под столом быть не должон!

Молодой противился, краснел перед казаками и всё норовил достать стакан. А застолица гомонила, взрываясь смехом и невесёлыми шутками, и молодой опять вырывался вперёд, хотел обчать песню, новую, походную, про дарёную шашку и дарёную пику, разлуку у струганых ворот, и опять отец-старшина опускал ему на плечо тяжёлую руку, придерживал. И опять все смеялись.

Парень тот был, как видно, не из робких, но старался не смотреть в сторону Настюшки. Она тоже смеялась, а всё же краешком сердца жалела его…

- Так чего, Гордеич? - сказал тогда лейтенант, сидевший по левую руку от старшины. - Может, и верно, споём, а?

- "Затоскует горлинка!" - подсказал сын, умоляюще глянув на лейтенанта. Песня такая была довоенная, хорошая, и все знали её наизусть. И ждали, готовились запеть про горлинку, тоскующую у "хмельного тына".

- Погодитя! - сказал старшина трезво, не снимая пятерни с сыновнего плеча. А другой рукой широко отодвинул от себя стакан и закуски. И лейтенант согласно кивнул, ничего не говоря.

Старшина подпёр бороду кулаком, пригорюнился вдруг по-бабьи, прислушиваясь к чему-то, то ли к тишине, то ли к неслышимой ещё, но уже возникшей песенной вьюге внутри себя.

Было мгновение тишины, и Настюшка, привыкшая к бодрым молодёжным песням, не поняла даже сразу, откуда возникла эта старинная, полузабытая… Из чего и как подспудно вдруг народились печальные и неуступчиво-грозные слова. А слова возникли наяву, и каждый уже готовился с глубокого вздоха подхватить в нужном месте, влиться в басовитый речитатив старшины:

Над озером чаечка вьётся,

Ей некуда, бедной, присесть…

Лети ты на Дон…

да, в край дале-о-о-кий…

Молодой казачок смело взял самую высоту. Привалясь трезвым плечом к отцу, наморщив лицо, лоб и позабыв, что на него смотрят во все глаза, он брал такую немыслимую ноту, когда легко задохнуться и полететь в чёрную, бездонную пропасть позора. Но голос у него был чистый и звонкий, и сил хватало:

да, в край далеки-и-ий…

Снеси ты прощаль…

И будто развернулись у всех необъятные плечи, и что-то такое немыслимое сделалось с казаками, что нахмурили они тёмные, загорелые, обожжённые зимними холодами и летними суховеями лбы, свели брови, напружинясь, словно в конной неудержимой атаке, и грохнула горница от дикого, грозного, тайного мужского плача:

Да эх! - прощаль… ную весть!

А старшина рассказывал дальше, кручинясь, свесив голову:

А там, за леском, да, за лесочком,

Наш полк окружён был врагом!

Патр-р-ронов у нас маловато,

Снарядов…

да, совсем не было…

И ещё не вся была песня, потому что кончался хоровой подхват, а на емену ему шли новые слова, сказ:

И там под кустом, под кусточком,

Казак молодой умирал…

Мать Настюшки всхлипнула вдруг, свела у дрогнувшего рта концы белого платочка и, быстро поднявшись из-за стола, ушла на кухню. Сын старшины задумчиво и трезво смотрел в глаза Настюшки, будто лишь теперь признав в ней ту, что стояла днём у плетня, смаргивала слезы. А она, вся натянутая, как лозинка краснотала под ветром, ловила слова бородатого старшины.

Казак молодой умирал.

Накрывшися сер-р-рой шинелью…

Все смотрели вместе с Настюшкой на запевалу, и у каждого были уже готовы слова: "родных он своих вспоминал", потому что именно этими словами привыкли петь в последние годы. Но была пауза. А потом старшина вскинул вдруг чубатую голову на крепкой, дублёной шее, глянул округ себя. И какая-то скрытая, палящая ярость взыграла в его не хмельных, властных глазах, и голос пересилил попутную воркотню подпевал, и легли старинные, полузабытые слова в ту песню:

Накрывшися серой шинелью,

Он тихо молитву шептал!

Были, наверное, и остальные, заключительные слова тогда - Настюшка и сама знала их, эту молитву по дому, по отцу с матерью, но в тот раз вроде бы не удалось ей дослушать их. Отошла она зачем-то к двери, то ли посуду со стола вынести, то ли ещё зачем, и молодой казачок оказался рядом с нею. Тихонько, вполнамека, тронул за руку и кивнул в чулан, на крайнюю дверь. А сам, незамеченный вроде, накинул бурку и вышел следом.

Была ночь, свежий холодок опалил ей горячие, ещё не просохшие от слёз щеки, а бурка была мягкая, лохматая и ласковая, и будто своя: от неё пахло отцовским полушубком. А парень крепко захватил её за тонкую поясницу, так, что не вырваться и не перевести дыхание, и стал целовать. Тихие звезды в вышине колыхались и пропадали с глаз.

- О-ой, погоди, погоди… - дрожала Настюшка, как дрожат в первый единственный раз, на всю жизнь. - Скажи хоть, как звать тебя…

Он тихо, удовлетворённо смеялся в овчину, чтобы не услышали нигде, и не отпускал. Задыхался, словно после долгой борьбы или пехотного марш-броска в самую жару, летом.

- Ну Василий, Василий… Чего ты? Всем…

Она вся обмерла, ожидая каких-то страшных, неминучих слов.

- Всем… Уходить в горы! Слышишь, всем! И вам - тоже… Пойдём куда-нибудь, а то хватятся…

- Куда, зачем? Постой… - горячечно шептала она, а сама послушно отступала перед ним всё ниже и ниже по ступенькам.

Они процеловались за углом сарая чуть не до рассвета. За плетнёвой стенкой уютно дышала и пережёвывала серку корова, а в доме все не потухал свет, и им казалось, что впереди ещё много минут и даже часов.

Утренняя заря пряталась за горой, но небо стало светлеть, и они, крадучись, вернулись в хату. Среди спящих на полу казаков, среди храпа и бормотания, в световом кругу, за столом, увидели они отца и мать - они горбились с разных сторон, клонясь друг к Другу, и неспешно о чём-то говорили.

Долгая, видно, была та беседа, трудная. А молодые несмело остановились у порога, и никак не понять было, кто тут лишний - пожилые, что беседовали у стола, или они, молодые, сгорающие от стыда…

Старшина встал, резко откинул стул, чертя одной ножкой, словно циркулем по полу, и выдвинул было сына между занавесками на кухню. Но мать тоскующе посмотрела ему в широкую, медвежью, перехваченную ремнями спину и сказала со вздохом:

- Ох, не ругайте уж вы их, Гордеич… Молодые они. Молодые!

Шрифт
Фон
Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Аэропорт
204.9К 314

Популярные книги автора