Вятские парни (2 стр.)

Шрифт
Фон

А папочек этих имелось у него множество. Встречались и такие, которые на первый взгляд казались по-юношески наивными: вырезанные из газет и журналов стихотворные столбцы были украшены миниатюрными аппликациями из яркой бумаги, отчерченные цветной тушью; особенно бросались в глаза крупные заголовки, составленные из вырезанных ножницами крупных печатных букв и даже цифр из численника. Но только на первый взгляд они производили впечатление полурукописных сборничков начинающего. Нет, они говорили об огромной любви автора к своему труду, о любовании им, они исключали равнодушие к тому, что напечатано и давно стало достоянием читателей, они отражали большую работу поэта: здесь были варианты, печатавшиеся через пять, десять лет после первой публикации, и стоило в них заглянуть, как можно было убедиться, насколько кропотлив труд Мильчакова, как придирчиво, скрупулезно и повседневно он переписывает свои стихи. И самодельны эти книжечки - вовсе не от того, что ему нечего печатать. Куда там! Я не видел другого человека, который бы так трудно расставался со своим творчеством, отдавая его в руки читателя: ведь за 65 лет своей жизни Мильчаков издал всего три книжки, тогда как начал печататься еще в двадцатые годы - тогда же, когда начинали М. Светлов, М. Голодный, И. Уткин и другие комсомольские поэты.

Некоторые считали, что его губят книги. Он и сам нередко цитировал В. Брюсова:

Мы дышим комнатною пылью,
Живем среди картин и книг,
И дорог нашему бессилью
Отдельный стих, отдельный миг.

Да, жил он среди книг. Они украшали его небогатую комнату красивее всяких ковров. Он любил похвастаться новым приобретением. Взвешивая книгу на ладони, говорил, пряча свой восторг за шутливым тоном:

- Вот опять какую ляльку достал, - и любовно гладил ее переплет, хвастался оформлением, словно был его автором.

Мильчаков был запойный книголюб. И проживи он еще столько же - никогда бы ему не заменили книгу ни телевизор, ни радио.

Он мог без конца говорить о Федоре Достоевском и Леониде Леонове, об Алексее Ремизове и Андрее Белом. Случалось, его попрекали Борисом Пастернаком и Николаем Заболоцким. Все это были его кумиры. Но он не подражал им, а учился у них. Это была просто школа. Этап подражания кончился у него давно, он пел своим голосом и не замыкался в книгах, даже в книгах своих учителей. Очень характерный автограф он оставил мне на первом большом обнародованном цикле стихов в коллективном сборнике "Друзьям" (1946 г.). Это было восьмистишье из Н. Ушакова, которого он тоже очень любил:

Пока владеют формой руки,
Пока твой опыт не иссяк,
На яростном гончарном круге
Верти вселенной так и сяк.
Мир незакончен и неточен, -
Поставь его на пьедестал
И надавай ему пощечин,
Чтоб он из глины мыслью стал.

Это было у Мильчакова программой жизни, и вся его работа была направлена на то, чтобы наш грешный мир стал совершеннее. И изо дня в день он давал пощечины словам, заставляя их складываться в единственные, неповторимые сочетания, которые могут воздействовать на читателя, вызывать у него эмоции. И книги любимых стилистов несли на себе лишь функцию литературной школы. Признаваясь же в том, что он "дышит комнатною пылью", Мильчаков оговаривал себя, ибо вмешиваясь в жизнь, он не мог не любить общения с людьми и природой. Ему всегда надо было куда-нибудь идти, и шел он без оглядки. Помню, как он шагал по глубокому снегу в перелесках "Кирсельмаша", как заблудился в лесных окрестностях Зонихи, как уговаривал друзей ночевать в Кирово-Чепецке, не имея номера в гостинице. Он любил бродить по ночам, мог вздремнуть на скамейке в сквере, а поэт О. Любовиков рассказывал мне, как Алексей Иванович, засидевшись в Москве у писателя Павла Вячеславова, уговорил их отправиться в полночь в Загорск, где они и бродили до первой электрички, кутаясь от осеннего холода в пиджачки и все-таки любуясь стенами и куполами Троице-Сергиевской лавры.

Да, Мильчаков любил и русскую старину - недаром она пронизывает многие из его стихов. И любителю его поэзии, думается, запомнились наизусть, как и процитированная выше "Ненависть", такие его строчки "Из лирической тетради":

И вот встает над синим Доном,
как в Игоревы времена,
огромным, кровью обагренным
щитом червленая луна.
Но знают гордые потомки,
что в рабстве не бывать Руси!
Пусть, как в поэме, облик тонкий
твой за шеломянем еси.
Нам слышен голос Ярославны
с путивльской городской стены.
Идут, родная, в бой с коварным
врагом отважные сыны.
И я, как все, с отвагой светлой
иду под крыльями знамен,
твоею нежностью согретый,
твоей любовью озарен.

Вот, чтобы увидеть незнакомые крепостные стены, незнакомые места, даже просто - незнакомые улицы, и отправляется снова и снова А. Мильчаков в поездки. Ведь и смерть скосила его не дома, не за письменным столом, хотя и сам он считал себя сугубо комнатным человеком, - а в пути, когда он ехал с одной читательской конференции на другую, скосила прямо в автобусе, в нескольких километрах от Малмыжа, где он только что читал свои стихи.

И ездить с ним было интересно, потому что он был мастер розыгрышей и мистификаций, любил сочинять разные занятные истории и эпиграммы. Сочинял он их на ходу и часто выдавал за чужие, впрочем не менее часто чужие выдавал за свои. И рассказывал их таким тоном и с такой (себе на уме) улыбкой, что разобраться в этом не было никакой возможности… Недаром он нередко вспоминал о несуществовавшей поэтессе Черубине де’Габриак и цитировал ее стихи.

Все эти эпиграммы и шутливые четверостишия были так крепко сколочены, что запоминались сразу же, на ходу, и мною, например, зачастую "брались на вооружение". Больше того, как-то возвратясь к своим повестям, я сделал удивительное открытие: почти все стихи, вложенные в уста героев,- мильчаковские! И стало горько от того, что я ни разу не удосужился сказать ему об этом при его жизни.

Человеком он был замкнутым и редко любил говорить о том, что находилось у него в работе; написанное, случалось, лежало у него годами, и до опубликования он не любил выносить его даже на суд друзей. Редко-редко Мильчаков делился своими замыслами.

И только однажды он заговорил со мной о замысле вот этого самого романа "Вятские парни"; может быть потому, что это была непривычная для него проза, к которой он шел всю жизнь и отважился на нее лишь перед самой смертью.

…Мы только что выступили перед читателями в Уржумском Доме культуры и, взволнованные, отправились за реку, туда, где в прежние времена проходила знаменитая Белорецкая ярмарка. Май подходил к концу, и вечер был светлый и ясный. Мы сидели на берегу причудливо петляющей Уржумки. Глядя на золотой купол собора, ковыряя прутиком песок, Алексей Иванович сказал неожиданно:

- Роман задумал писать.

- Наверное, о своей жизни?

- Не совсем. Будет называться - "Вятские - парни хватские"…

- …"Семеро одного не боятся"?

Он выбросил прутик в реку и, нервно закуривая, глядя, как его подхватила струя, произнес:

- Вот чтобы опровергнуть вторую половину поговорки. - Затянулся голубым дымом, проговорил: - Эх, какие были люди! Ведь мальчишки! Мальчишки! А как бросались в огонь гражданской войны! Какие творили чудеса!

- О брате?

(Брат Алексея Ивановича - Александр, будущий Генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ, в 14 лет взял в руки винтовку, в 15 - работал в Вятском Совете рабочих и солдатских депутатов и восстанавливал Советскую власть в освобожденной от Колчака Пермской губернии, в 16 - вступил в большевистскую партию).

- О нашем поколении, - задумчиво ответил Мильчаков и объяснил возбужденно: - Главным героем будет вятский спортсмен Радостев.

- Я хорошо знал Георгия. Рос с его дочерьми.

- Его брат - Николай. Пионер организованного спорта в Вятке.

- Он как будто погиб?

- Умер от тифа… Прошел через гражданскую войну, был комиссаром на советско-польском фронте… Только подумать: комиссаром в мальчишеском возрасте? Какая биография! Вот у кого учиться молодому поколению!

Рассказывая о Николае Радостеве, Мильчаков весь прямо-таки светился.

Позже, когда я заглянул к нему домой, он взял со стола стопку листов и, как бы взвешивая на ладони их тяжесть, похвастался:

- Вот уже вырисовывается мой Ганцырев-Радостев, живет… Колька Черный, герой Луковицкой улицы. - И сразу же застеснялся, засунул рукопись под стопку книг, наклонился над толстым стеклом, прикрывающим столешницу. Показывая на стекло, сказал торопливо: - Вон какие ляльки достал. Могу предложить для обмена.

Там лежали яркие этикетки от бритвенных лезвий и вина, которые неожиданно, под старость, начал он собирать.

Он тут же замолчал, и я понял, что мысли его совсем не об этикетках, а о романе, о своей жене, карточка которой стоит на столе.

Женя Лубнина (как все мы ее любовно звали до самой ее смерти) смотрела с фотографии, улыбаясь, молодая и красивая, и я очередной раз подумал, как это точно - мертвые остаются молодыми. Всю жизнь она была первой ценительницей его стихов, первой помощницей, и вот сейчас, через годы, Алексей Иванович, работая над романом, безусловно беседует о нем в первую очередь с ней. Он был из однолюбов…

И всякий раз после этого, когда мы встречались, он скупо "отчитывался" о своей книге.

Зная, как он бесконечно шлифует стихи, как трудно с ними расстается, можно предположить, что рукопись романа еще долго бы не увидела света. Но смерть оборвала работу Мильчакова, и именно страница этой книги, а не стихов, - книги всех последних лет его жизни лежала на столе, когда мы узнали о его смерти. Страница - неоконченная, оборванная на фразе.

Шрифт
Фон
Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке