Смех в темноте [Laughter In The Dark] (2 стр.)

Шрифт
Фон

Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем глупости или непонимания. Часто, задав вопрос, она, еще говоря, еще на разгоне слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту привычку, и нисколько прежде она не сердила его, а лишь умиляла и смешила. И он спокойно продолжал, разговор, хорошо зная (и ожидание обычно оправдывалось), что жена почти сразу отвечала сама на свой вопрос. Но теперь в этот именно мартовский день, Альбинус, трепещущий от раздражения, смущения, неприкаянности, почувствовал, что нервы его сдают.

- Что ты, с луны, что ли, свалилась? - спросил он грубо.

Жена бросила взгляд на ногти и примирительно сказала:

- Ах да, я уже вспомнила. Не так быстро, мое дитя, не так быстро, - тут же обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая измазалась, пожирая свою порцию шоколадного крема.

- Мне кажется, что всякое новое изобретение… - начал Поль, пыхтя сигарой.

Альбинус, ощущая, как странные чувства овладевают им, подумал: "Какое мне дело до этого Рекса, до этого дурацкого разговора, до шоколадного крема?.. Я схожу с ума, и никто не замечает. Надо затормозить, но это невозможно, и завтра я снова пойду в кинематограф и, как дурак, буду сидеть в темноте… Невероятно".

Было это и впрямь невероятно - особенно невероятно потому, что все девять лет брачной жизни он держал себя в руках, никогда, никогда… "Собственно говоря, - подумал он, - следовало бы Элизабет все сказать, или ничего не сказать, но уехать с ней на время куда-нибудь, или пойти к психоаналисту, или, наконец…"

Нет, нельзя же, в самом деле, взять браунинг и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась тебе.

2

Альбинус был неудачлив в любви. Несмотря на привлекательную наружность, он почему-то не извлекал никакой практической пользы из того благоприятного впечатления, которое оказывала на женщин его непритязательная воспитанность, - а ведь было же нечто несомненно привлекательное в его милой улыбке и кротких синих глазах, становившихся слегка выпуклыми, когда он крепко над чем-то задумывался (а так как был он тугодумом, подобное случалось чаще, чем хотелось бы). Был он хорошим собеседником, хотя иной раз мог чуть запнуться, с намеком на заикание, придающим шарм самому банальному высказыванию. И наконец, последнее, но не менее важное (ведь жил он в самодовольном немецком мирке): Альбинус унаследовал от отца солидное состояние; казалось бы, что еще нужно, но все романтические истории увядали почему-то сами собой, раньше, чем он успевал ощутить к ним вкус.

В студенческие годы у него была утомительная связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом, во время войны, посылавшей ему на фронт пурпурные носки, колючие шерстяные фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые письма на пергаментной бумаге. Затем была история с женой герра профессора, с которой он познакомился на берегу Рейна; она была довольно хороша собой, если разглядывать ее под определенным углом и при определенном освещении, но столь холодная и робкая, что ему пришлось с нею расстаться. Наконец, в Берлине, незадолго до того как он надумал жениться, была тощая, тусклая женщина с тоскливым лицом, которая приходила к нему ночевать по субботам и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца возвращаясь к одному и тому же, скучно вздыхая в его объятиях и повторяя при этом единственное французское словцо, которое она знала: "С’est la vie". Ошибки, промашки, разочарования; прислуживавший ему Амур, похоже, был левшой, отличался безвольным подбородком и отсутствием воображения. Между этими довольно вялыми романами и во время них были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то познакомиться; они проскальзывали мимо, оставив на день, а то и на два то самое ощущение невыносимой утраты, которое и позволяет оценить красоту: одиноко застывшее дерево на фоне золотого неба; блики света на изогнутом теле моста; нечто такое, чего не ухватишь.

Он женился, не то чтобы не любя Элизабет, но не испытывая при виде нее той пульсации, тосковать о которой уже даже устал. Это была дочь хорошо известного театрального антрепренера, тонкая, томная, бледноволосая барышня с бесцветными глазами и маленькими, вызывающими жалость прыщиками прямо над крохотным носиком того типа, который английские романистки любят именовать "retroussée" (отметим эту вторую букву "e", добавленную для пущей надежности). Кожа у нее была так нежна, что от малейшего прикосновения оставались на ней розовые отпечатки, долго потом не проходившие.

Он женился на ней потому, что как-то так вышло. Поездка в горы с нею, ее толстяком-братом и с какой-то необычайно атлетической родственницей, которая, слава Богу, сломала себе ногу в Понтрезине, во многом подсобила их союзу. Что-то такое милое, легкое было в Элизабет, так она добродушно смеялась. Они повенчались в Мюнхене, чтобы избежать наплыва берлинских знакомых. Цвели каштаны. Лелеемый портсигар был оставлен в каком-то неведомом саду. Один из лакеев в гостинице умел говорить на семи языках. У Элизабет оказался нежный маленький шрам - след аппендицита.

Она была привязчива, послушна и покойна. Любовь ее была лилейного толка, но изредка вспыхивала ярким пламенем, и тогда Альбинусу удавалось даже поверить, что никакой другой подруги ему не надобно.

Когда же она забеременела, в глазах ее появилось безучастно-удовлетворенное выражение, и казалось, будто она присматривается к тому новому миру, что скрывался в ней самой. Вместо того чтобы, как прежде, небрежно шагать, она теперь старательно заходила вразвалку, пристрастилась к снегу, который жадно ела пригоршнями, быстро сгребая его, когда никто не смотрел. Альбинус из кожи вон лез и присматривал за ней, выводил на затяжные, неспешные прогулки, следил, чтоб она ложилась рано и чтоб шкапы, столы и стулья не пихали ее своими острыми краями, когда она проходила мимо; но по ночам ему снилось, как он идет по знойному пустынному пляжу и видит юную девушку, растянувшуюся на песке, и в этом же сне он испытывал внезапный приступ страха, что жена застигнет его. По утрам Элизабет рассматривала в зеркале шифоньера свой конусообразный живот, удовлетворенно и таинственно улыбаясь. Наконец ее увезли в родильный дом, и Альбинус три недели жил один. Он не знал, что делать с собой. Хлестал коньяк, шалея от двух мрачных мыслей, разной степени черноты, - от того, что жена может умереть, и от того, что будь он чуть посмелее, то нашел бы где-нибудь покладистую девчонку и привел бы ее в свою пустую спальню.

Родится ли когда-нибудь это дитя? Альбинус ходил вверх и вниз по ступенькам длинной, частично побеленной, частично выкрашенной белой эмалью лестницы, где на самом верху в горшке росла безумная пальма. Он ненавидел ее, эту безнадежную белизну больницы, и снующих медсестер с белыми крылышками чепцов, которые все пытались выпроводить его. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал: "Все кончено". У Альбинуса перед глазами появился мелкий черный дождь, вроде мерцания очень старой кинематографической ленты (1910, похоронная процессия ползет рывками, неестественно быстро движущиеся ноги). Он ринулся в палату. Оказалось, что Элизабет благополучно разрешилась от бремени и родила дочку.

Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик, когда он выдыхается. Скоро, однако, ее лицо обтянулось, а через год она начала говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо унаследовала приглушенный нрав матери. И веселость у нее была тоже материнская - особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно радуется самому себе, тихо дивится собственному существованию, ощущая его комизм. Да, воистину в этом-то его смысл - в смертельной веселости.

Шрифт
Фон
Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Фаворит
152.8К 266

Популярные книги автора